Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани
Вы не забыли до сих пор,
То
знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б в моей лишь было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И этим письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело? какая малость!
Как с вашим
сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом?
Условий света свергнув бремя,
Как он, отстав от суеты,
С ним подружился я в то время.
Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность
И резкий, охлажденный ум.
Я был озлоблен, он угрюм;
Страстей игру мы
знали оба;
Томила жизнь обоих нас;
В обоих
сердца жар угас;
Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и людей
На самом утре наших дней.
Я
знаю: дам хотят заставить
Читать по-русски. Право, страх!
Могу ли их себе представить
С «Благонамеренным» в руках!
Я шлюсь на вас, мои поэты;
Не правда ль: милые предметы,
Которым, за свои грехи,
Писали втайне вы стихи,
Которым
сердце посвящали,
Не все ли, русским языком
Владея слабо и с трудом,
Его так мило искажали,
И в их устах язык чужой
Не обратился ли в родной?
Он иногда читает Оле
Нравоучительный роман,
В котором автор
знает боле
Природу, чем Шатобриан,
А между тем две, три страницы
(Пустые бредни, небылицы,
Опасные для
сердца дев)
Он пропускает, покраснев,
Уединясь от всех далеко,
Они над шахматной доской,
На стол облокотясь, порой
Сидят, задумавшись глубоко,
И Ленский пешкою ладью
Берет в рассеянье свою.
Когда б он
знал, какая рана
Моей Татьяны
сердце жгла!
Когда бы ведала Татьяна,
Когда бы
знать она могла,
Что завтра Ленский и Евгений
Заспорят о могильной сени;
Ах, может быть, ее любовь
Друзей соединила б вновь!
Но этой страсти и случайно
Еще никто не открывал.
Онегин обо всем молчал;
Татьяна изнывала тайно;
Одна бы няня
знать могла,
Да недогадлива была.
О, кто б немых ее страданий
В сей быстрый миг не прочитал!
Кто прежней Тани, бедной Тани
Теперь в княгине б не
узнал!
В тоске безумных сожалений
К ее ногам упал Евгений;
Она вздрогнула и молчит
И на Онегина глядит
Без удивления, без гнева…
Его больной, угасший взор,
Молящий вид, немой укор,
Ей внятно всё. Простая дева,
С мечтами,
сердцем прежних дней,
Теперь опять воскресла в ней.
Она дрожала и бледнела.
Когда ж падучая звезда
По небу темному летела
И рассыпалася, — тогда
В смятенье Таня торопилась,
Пока звезда еще катилась,
Желанье
сердца ей шепнуть.
Когда случалось где-нибудь
Ей встретить черного монаха
Иль быстрый заяц меж полей
Перебегал дорогу ей,
Не
зная, что начать со страха,
Предчувствий горестных полна,
Ждала несчастья уж она.
Зато и пламенная младость
Не может ничего скрывать.
Вражду, любовь, печаль и радость
Она готова разболтать.
В любви считаясь инвалидом,
Онегин слушал с важным видом,
Как,
сердца исповедь любя,
Поэт высказывал себя;
Свою доверчивую совесть
Он простодушно обнажал.
Евгений без труда
узналЕго любви младую повесть,
Обильный чувствами рассказ,
Давно не новыми для нас.
А счастье было так возможно,
Так близко!.. Но судьба моя
Уж решена. Неосторожно,
Быть может, поступила я:
Меня с слезами заклинаний
Молила мать; для бедной Тани
Все были жребии равны…
Я вышла замуж. Вы должны,
Я вас прошу, меня оставить;
Я
знаю: в вашем
сердце есть
И гордость, и прямая честь.
Я вас люблю (к чему лукавить?),
Но я другому отдана;
Я буду век ему верна».
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся
сердце и без вопроса
знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн
сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог
знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
Бог их
знает какого нет еще! и жесткий, и мягкий, и даже совсем томный, или, как иные говорят, в неге, или без неги, но пуще, нежели в неге — так вот зацепит за
сердце, да и поведет по всей душе, как будто смычком.
— Рассказывать не будут напрасно. У тебя, отец, добрейшая душа и редкое
сердце, но ты поступаешь так, что иной подумает о тебе совсем другое. Ты будешь принимать человека, о котором сам
знаешь, что он дурен, потому что он только краснобай и мастер перед тобой увиваться.
—
Знаете, Анна Григорьевна, ведь это просто раздирает
сердце, когда видишь, до чего достигла наконец безнравственность.
Когда он ушел, ужасная грусть стеснила мое
сердце. Судьба ли нас свела опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала,
зная, что меня встретит?.. и как мы встретимся?.. и потом, она ли это?.. Мои предчувствия меня никогда не обманывали. Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мною. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки… Я глупо создан: ничего не забываю, — ничего!
А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей
сердце при мысли о неизбежном конце, мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного счастия, потому, что
знаем его невозможность и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже того неопределенного, хотя и истинного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми или с судьбою…
— Да, кажется, вот так: «Стройны, дескать, наши молодые джигиты, и кафтаны на них серебром выложены, а молодой русский офицер стройнее их, и галуны на нем золотые. Он как тополь между ними; только не расти, не цвести ему в нашем саду». Печорин встал, поклонился ей, приложив руку ко лбу и
сердцу, и просил меня отвечать ей, я хорошо
знаю по-ихнему и перевел его ответ.
Глупец я или злодей, не
знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть, больше, нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное,
сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать.
— Да, я случайно слышал, — отвечал он, покраснев, — признаюсь, я не желаю с ними познакомиться. Эта гордая
знать смотрит на нас, армейцев, как на диких. И какое им дело, есть ли ум под нумерованной фуражкой и
сердце под толстой шинелью?
У папеньки Катерины Ивановны, который был полковник и чуть-чуть не губернатор, стол накрывался иной раз на сорок персон, так что какую-нибудь Амалию Ивановну, или, лучше сказать, Людвиговну, туда и на кухню бы не пустили…» Впрочем, Катерина Ивановна положила до времени не высказывать своих чувств, хотя и решила в своем
сердце, что Амалию Ивановну непременно надо будет сегодня же осадить и напомнить ей ее настоящее место, а то она бог
знает что об себе замечтает, покамест же обошлась с ней только холодно.
— Нет, это не я! Я не брала! Я не
знаю! — закричала она разрывающим
сердце воплем и бросилась к Катерине Ивановне. Та схватила ее и крепко прижала к себе, как будто грудью желая защитить ее ото всех.
Он думал об ней. Он вспомнил, как он постоянно ее мучил и терзал ее
сердце; вспомнил ее бледное, худенькое личико, но его почти и не мучили теперь эти воспоминания: он
знал, какою бесконечною любовью искупит он теперь все ее страдания.
А чтобы вы
знали и с вашим умом и
сердцем не обвинили меня за мое злобное тогдашнее поведение.
Он был очень беспокоен, посылал о ней справляться. Скоро
узнал он, что болезнь ее не опасна.
Узнав, в свою очередь, что он об ней так тоскует и заботится, Соня прислала ему записку, написанную карандашом, и уведомляла его, что ей гораздо легче, что у ней пустая, легкая простуда и что она скоро, очень скоро, придет повидаться с ним на работу. Когда он читал эту записку,
сердце его сильно и больно билось.
— Ну, вот еще! Куда бы я ни отправился, что бы со мной ни случилось, — ты бы остался у них провидением. Я, так сказать, передаю их тебе, Разумихин. Говорю это, потому что совершенно
знаю, как ты ее любишь и убежден в чистоте твоего
сердца.
Знаю тоже, что и она тебя может любить, и даже, может быть, уж и любит. Теперь сам решай, как
знаешь лучше, — надо иль не надо тебе запивать.
Чувство бесконечного отвращения, начинавшее давить и мутить его
сердце еще в то время, как он только шел к старухе, достигло теперь такого размера и так ярко выяснилось, что он не
знал, куда деться от тоски своей.
— Я иногда слишком уж от
сердца говорю, так что Дуня меня поправляет… Но, боже мой, в какой он каморке живет! Проснулся ли он, однако? И эта женщина, хозяйка его, считает это за комнату? Послушайте, вы говорите, он не любит
сердца выказывать, так что я, может быть, ему и надоем моими… слабостями?.. Не научите ли вы меня, Дмитрий Прокофьич? Как мне с ним? Я,
знаете, совсем как потерянная хожу.
— А вот ты не была снисходительна! — горячо и ревниво перебила тотчас же Пульхерия Александровна. —
Знаешь, Дуня, смотрела я на вас обоих, совершенный ты его портрет, и не столько лицом, сколько душою: оба вы меланхолики, оба угрюмые и вспыльчивые, оба высокомерные и оба великодушные… Ведь не может быть, чтоб он эгоист был, Дунечка? а?.. А как подумаю, что у нас вечером будет сегодня, так все
сердце и отнимется!
Глупые вы, глупые, — кричала она, обращаясь ко всем, — да вы еще не
знаете, не
знаете, какое это
сердце, какая это девушка!
Тужите,
знай, со стороны нет мочи,
Сюда ваш батюшка зашел, я обмерла;
Вертелась перед ним, не помню что врала;
Ну что же стали вы? поклон, сударь, отвесьте.
Подите,
сердце не на месте;
Смотрите на часы, взгляните-ка в окно:
Валит народ по улицам давно;
А в доме стук, ходьба, метут и убирают.
И когда все было сделано как нужно, сказал речь козакам, не для того, чтобы ободрить и освежить их, —
знал, что и без того крепки они духом, — а просто самому хотелось высказать все, что было на
сердце.
Андрий же, сам не
зная отчего, чувствовал какую-то духоту на
сердце.
Знать, видно, много напомнил им старый Тарас знакомого и лучшего, что бывает на
сердце у человека, умудренного горем, трудом, удалью и всяким невзгодьем жизни, или хотя и не познавшего их, но много почуявшего молодою жемчужною душою на вечную радость старцам родителям, родившим их.
Что с ней? Он не
знал безделицы, что она любила однажды, что уже перенесла, насколько была способна, девический период неуменья владеть собой, внезапной краски, худо скрытой боли в
сердце, лихорадочных признаков любви, первой ее горячки.
Многих людей я
знал с высокими качествами, но никогда не встречал
сердца чище, светлее и проще; многих любил я, но никого так прочно и горячо, как Обломова.
Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и, наконец, умереть, о чем
узнали бы на другой день, но глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка
сердца, что Илья Ильич что-то не в себе.
— Боже мой, если б я
знал, что дело идет об Обломове, мучился ли бы я так! — сказал он, глядя на нее так ласково, с такою доверчивостью, как будто у ней не было этого ужасного прошедшего. На
сердце у ней так повеселело, стало празднично. Ей было легко. Ей стало ясно, что она стыдилась его одного, а он не казнит ее, не бежит! Что ей за дело до суда целого света!
Она ни перед кем никогда не открывает сокровенных движений
сердца, никому не поверяет душевных тайн; не увидишь около нее доброй приятельницы, старушки, с которой бы она шепталась за чашкой кофе. Только с бароном фон Лангвагеном часто остается она наедине; вечером он сидит иногда до полуночи, но почти всегда при Ольге; и то они все больше молчат, но молчат как-то значительно и умно, как будто что-то
знают такое, чего другие не
знают, но и только.
— У
сердца, когда оно любит, есть свой ум, — возразила она, — оно
знает, чего хочет, и
знает наперед, что будет. Мне вчера нельзя было прийти сюда: к нам вдруг приехали гости, но я
знала, что вы измучились бы, ожидая меня, может быть, дурно бы спали: я пришла, потому что не хотела вашего мученья… А вы… вам весело, что я плачу. Смотрите, смотрите, наслаждайтесь!..
— Нет… нет… — силилась выговорить потом, — за меня и за мое горе не бойся. Я
знаю себя: я выплачу его и потом уж больше плакать не стану. А теперь не мешай плакать… уйди… Ах, нет, постой! Бог наказывает меня!.. Мне больно, ах, как больно… здесь, у
сердца…
Сердце дрогнет у него. Он печальный приходит к матери. Та
знает отчего и начинает золотить пилюлю, втайне вздыхая сама о разлуке с ним на целую неделю.
Ум и
сердце ребенка исполнились всех картин, сцен и нравов этого быта прежде, нежели он увидел первую книгу. А кто
знает, как рано начинается развитие умственного зерна в детском мозгу? Как уследить за рождением в младенческой душе первых понятий и впечатлений?
Тут вся их жизнь и наука, тут все их скорби и радости: оттого они и гонят от себя всякую другую заботу и печаль и не
знают других радостей; жизнь их кишела исключительно этими коренными и неизбежными событиями, которые и задавали бесконечную пищу их уму и
сердцу.
— Ты молода и не
знаешь всех опасностей, Ольга. Иногда человек не властен в себе; в него вселяется какая-то адская сила, на
сердце падает мрак, а в глазах блещут молнии. Ясность ума меркнет: уважение к чистоте, к невинности — все уносит вихрь; человек не помнит себя; на него дышит страсть; он перестает владеть собой — и тогда под ногами открывается бездна.
Во взгляде ее он прочел решение, но какое — еще не
знал, только у него
сердце стукнуло, как никогда не стучало. Таких минут не бывало в его жизни.
— Ты не
знаешь, Ольга, что тут происходит у меня, — говорил он, показывая на
сердце и голову, — я весь в тревоге, как в огне. Ты не
знаешь, что случилось?
Она
знала, у кого спросить об этих тревогах, и нашла бы ответ, но какой? Что, если это ропот бесплодного ума или, еще хуже, жажда не созданного для симпатии, неженского
сердца! Боже! Она, его кумир — без
сердца, с черствым, ничем не довольным умом! Что ж из нее выйдет? Ужели синий чулок! Как она падет, когда откроются перед ним эти новые, небывалые, но, конечно, известные ему страдания!
Впопад ли я ответила —
Не
знаю… Мука смертная
Под
сердце подошла…
Очнулась я, молодчики,
В богатой, светлой горнице.
Под пологом лежу;
Против меня — кормилица,
Нарядная, в кокошнике,
С ребеночком сидит:
«Чье дитятко, красавица?»
— Твое! — Поцаловала я
Рожоное дитя…
Не
знаешь сам, что сделал ты:
Ты снес один по крайности
Четырнадцать пудов!»
Ой,
знаю!
сердце молотом
Стучит в груди, кровавые
В глазах круги стоят,
Спина как будто треснула…
Нет великой оборонушки!
Кабы
знали вы да ведали,
На кого вы дочь покинули,
Что без вас я выношу?
Ночь — слезами обливаюся,
День — как травка пристилаюся…
Я потупленную голову,
Сердце гневное ношу!..